АЛЬБРЕХТ ОЛЬГА ВИКТОРОВНА

Ну, кто же такого, как я, пожалеет?

ась? Жаль вам теперь меня, сударь,

аль нет? Говори, сударь, жаль, али нет?

Ф.М. Достоевский «Преступление и наказание»

 В европейской литературе середины – второй половины XIX века сентименталистские образы и темы получают новое осмысление и воплощение. Связано это, видимо, с кризисом романтических идеалов и романтической поэтики, которая постепенно вырождается в литературный стереотип; это, в свою очередь, позволяет предположить закономерный поворот литературного процесса к опыту доромантического искусства, его сюжетам, мотивам и проблемам. Восприняв от сентиментализма его своеобразные художественные доминанты – темы естественного, неразумного и беззащитного перед лицом современной цивилизации, — литература реалистическая наполняет их современным содержанием, углубляет их художественные функции, заново формируя своего «чувствительного» героя и «чувствительного» же читателя.

Своеобразный налет мелодраматизма, «шиллеровщина», по определению некоторых героев-циников из романов Достоевского, доведенное до эстетической избыточности изображение страдания, нищеты и унижения простого человека, будет отличать и прозу «новейшего» направления в литературном процессе Европы после 60 годов – натурализм.

«Обличение социального зла» как задача нового романиста окажется просто манифестацией рядом с красочными изображениями целого потока моральных и физических мучений, приходящихся на долю беспомощного героя низшего сословия, обреченного на порок, болезнь, умирание, причем само изображение такого героя однозначно взывает к «чувствительным струнам» читателя.

Подобные стечения образов и тем мы встретим и в русском «физиологическом очерке» середины XIX века, и во французском романе зрелого романтизма (особенно обращают на себя внимание «Отверженные» В.Гюго – Les Miserables, 1862, книга вышла ровно через год после «Униженных и оскорбленных» Достоевского), и в английской реалистической прозе (романы и рассказы Ч. Диккенса).

 Поэтому неудивителен и факт обращения к аспектам сентименталистской поэтики Ф.М. Достоевского, хотя и философский, и художественный смысл этого обращения сильно отличается от репрезентации сентименталистских черт в европейской литературе.

Страдания «маленького человека», петербургского обывателя, как художественная тема, занимали Достоевского с самого начала его литературной деятельности. Общеизвестен этот факт по отношению к «Бедным людям». Повествовательная форма этого текста – эпистолярный роман – сама по себе отсылает к роману сентименталистскому.

Затем повесть «Слабое сердце», где очередной раз в «петербургской» традиции интерпретирован образ чиновника-переписчика, сошедшего с ума «от чувств»; «Белые ночи», имеющие подзаголовок «Сентиментальный роман»; наконец, «Униженные и оскорбленные», где образ несправедливо обиженного, но гордого и добродетельного старика Ихменева становится одним из основных. Определенная степень цитации сюжетов из русской классики первой половины века – прежде всего «Повестей Белкина» Пушкина (сюжет «Станционного смотрителя» в сюжете о Наташе Ихменевой и ее отце) и «Петербургских повестей» Гоголя (сакраментальная «Шинель» в «Бедных людях» и «Слабом сердце») – здесь, думается, есть.

И тем самым есть ориентированность на тему «маленького человека». Но у Достоевского тема эта поддерживается гораздо более выраженным сентименталистским комплексом, связывается с почти обязательной у Достоевского темой детского и женского страдания, с драматизмом (действительно, почти шиллеровским), и очень специфическим сентиментально-мелодраматическим пафосом, характерным для раннего Достоевского. 

В период творчества до начала 1860-х годов в поэтике Достоевского оформляются те темы и образы, сентименталистские по своему происхождению, художественному осуществлению и пафосу, которые впоследствии войдут в сложный контекст его больших философско-психологических романов.

Эти темы и образы возникают в романах Достоевского как художественно оправданные прежде всего с точки зрения  языка и повествования. Само «косноязычие» его «маленького человека» сродни риторике «сердечных излияний» чувствительных героев, с их обрывочностью, эмоциональностью и нелогичностью. В «Преступлении и наказании» есть проходной персонаж – сосед Сони Мармеладовой, некто Капернаумов (гротескная псевдоевангельская аллюзия в его фамилии заставляет запомнить этого «несчастного»).

Косноязычие – его капитальная и доведенная до гротескного преувеличения черта. «Капернаумов хром и косноязычен, и все многочисленное семейство его тоже косноязычное. И жена его тоже косноязычная…» — говорит о нем в своем стиле Мармеладов, причем по-гоголевски абсурдно упоминание о жене. «Хозяева очень хорошие, очень ласковые…

И они очень добрые, и дети тоже ко мне часто ходят… Он заикается и хром тоже. И жена тоже… Не то что заикается, а как будто не все выговаривает. Она добрая очень… А детей семь человек, и только старший один заикается, а другие просто больные… а не заикаются…» (ч. 4, гл. 4) — говорит о нем же Соня. И весь «бедненький» петербуржец Капернаумов как на ладони!

 Отринем сразу то предположение, что единственным «предшественником» косноязычных Макара Девушкина, Васи Шумкова, Мармеладова и пр. был Акакий Акакиевич из «Шинели» – последний говорит крайне мало, за него все время говорит Гоголь, а вот герои Достоевского, несмотря на свое косноязычие – крайне много, и именно в риторике «чувствительного излияния».

В этом смысле Достоевского можно сравнить разве что с Лоренсом Стерном. Нелепица бесконечных отступлений от главной темы, избыточные детали, внезапно появляющийся и пропадающий пафос, изменения настроения рассказчика по ходу монолога – от предельной искренности до как бы «выделанной», ненатуральной речи, лакейские словечки и забавные в данном контексте славянизмы – вся эта жалкая риторика Мармеладова в начале «Преступления и наказания» (ч.1, гл. 2) вполне возводима к сентименталистскому типу повествования от первого лица, когда рассказчик-герой выговаривает буквально все, что попадает в сферу его внимания или памяти. Речь, собственно, должна отразить его личность.

Не случайно сентименталистов считают главными идеологами и разработчиками психологического романа как жанра. То, что «маленький человек» косноязычен – есть свидетельство его личностной униженности, он как бы стоит на низшей ступени человеческого права – права выговорить свою боль, страх, гнев по-настоящему у него нет. Его словесный поток кажется неисчерпаемым (вспомним истерическую скороговорку Катерины Ивановны в сцене поминок), но по сути нет таких слов, чтобы выразить его отчаяние. Поэтому монолог Мармеладова, его шутовство, покаянные речи, произносимые в кабаке, производят на Раскольникова (да и на читателя) очень тяжелое впечатление. 

Образ «маленького человека», чиновника Мармеладова, косноязычного пьяницы и кабацкого философа, его речь, вводят Раскольникова в мир абсурдный и сновидческий, только вступив в который, он и может совершить свое преступление. Вслед за беседой с Мармеладовым Раскольников получает письмо от матери, в котором та, по сути, должна бы обрисовать ему бедственное положение, моральное унижение, на которое пошли она и Дуня во имя любви к своему сыну и брату.

Но Пульхерия Александровна примыкает к той армии «несчастных», которые не считают себя вправе, да и не могут выражаться нормальным языком. Ее письмо – это отзвук писем Вареньки из «Бедных людей», попытка высказать свое горе бессильными и обильными словами, обыденными и косными; и письмо матери «измучило» Раскольникова (гл. 4).

После общения с Мармеладовым, своей матерью и безымянной девушкой с бульвара Раскольников и видит свой страшный сон об убитой лошади, сон, в котором косноязычное или вовсе безъязыкое человеческое страдание символизировалось в бессмысленном и жутком страдании бессловесной твари.

 Также сентименталистские темы и мотивы у Достоевского в «Преступлении и наказании» уверенно поддерживают определенный  морализм романа, а именно евангельский морализм.  Представление христиан о том, что Христос пришел не к благополучным, от природы добродетельным, благоразумным людям, а пришел Он к нищим, бесноватым, к маргиналам, к преступникам – то есть именно к тем, кто в прямом смысле нуждался в спасении, помогает нам в интерпретации сцены, которую можно считать ключом к идеологии романа.

Как в Евангелии рассказ о воскресении Лазаря служит прологом к рассказу о Христовом Воскресении и обещанием бессмертия всем людям, так и в романе цитирование текста о Лазаре дает нам право рассматривать его как пролог к своеобразному «воскресению» Раскольникова в конце книги. Для Достоевского продемонстрировать идею, морально связавшую евангельскую антропологию и «литературу», очень важно. Своеобразная «несоразмерность» преступлений Сони и Раскольникова создает неизбежный сентименталистский контраст (вспомним:  чувство и сострадание  как истинная мудрость – Соня – и разум,  как источник ошибок и заблуждений – Раскольников), на котором строится весь «эффект» романа и этой сцены в частности:

«Огарок уже давно погасал в кривом подсвечнике, тускло освещая в этой нищенской комнате убийцу и блудницу, странно сошедшихся за чтением великой книги» (ч.4, гл.4). «Чувствительный» роман просто обязан иметь мораль – торжество добродетели особенно ярко именно среди порока и грязи, не благодаря, а вопреки общественному и историческому контексту, вопреки той «среде», списывать на которую нравственные проблемы человека так не любил Достоевский. «Воскресение» Раскольникова начинается с того, что он перестает подводить под свое преступление «оправдательные теории» и «среду», а готов признать, что «я захотел, Соня, убить без казуистики, убить для себя, для себя одного!» (ч. 5, гл.4).

Не только Соня, но и ее беспутный отец, чиновник Мармеладов, демонстрирует читателю философию и моралистику евангельского «обратного естественного отбора» (когда спасется слабейший): «а пожалеет нас тот, кто всех пожалел и кто всех и вся понимал, он единый, он и судия… тогда возглаголет к нам: «Выходите, скажет, и вы! Выходите пьяненькие, выходите слабенькие, выходите соромники!» И мы выйдем все, не стыдясь, и станем.

И скажет: «Свиньи вы! Образа звериного и печати его; но придите и вы!» И возглаголят премудрые, возглаголят разумные: Господи! Почто сих приемлеши?» И скажет: «Потому их приемлю, премудрые, потому приемлю, разумные, что ни единый из них сам не считал себя достойным сего…» (ч. 1, гл.2). Сам Мармеладов, как герой и в определенной степени носитель сентименталистской патетики, существует в романе в характерном для

Достоевского «двойственном» плане: а) с одной стороны, он – персонаж комический в том уникальном смысле, в каком понимал вообще смешное в литературе Достоевский. То есть это герой сюжета «скверного анекдота», срама, позорища, абсурдной, выморочной ситуации. Характерно, что в сцене возвращения домой семейная «неприятность» между Мармеладовым и его женою вынесена на публику, к которой невольно примыкает и Раскольников, а Мармеладов повторяет «И это мне в наслаждение! И это мне не в боль, а в наслаж-дение, ми-ло-сти-вый го-су-дарь!», усиливая бредовый комизм ситуации.

Для «бедненького» героя сентиментального романа эстетически выгодно быть и жалким, и смешным одновременно, смех окружающих усиливает одиночество и жалкое положение героя; б) с другой стороны, образ Мармеладова – это одно из звеньев в сентименталистской антропологии романа. И здесь важно уже не то, что говорит герой, а то, что делает с ним его автор. Страдания Мармеладова и его семьи становятся, наряду с другими факторами, провоцирующим моментом для Раскольникова: он убеждается лишний раз в ужасной глубине человеческих страданий.

В конце концов, страдание  как литературный мотив перерастает у Достоевского (в его мире «за и против») в философский аргумент. Против мироустройства на этом основании будут идти герои—бунтари и в результате преступники, и аргумент этот лучше и последовательнее, чем Раскольников, применит позже Иван Карамазов. Фактически вся их аргументация – чувствительная. 

Круг сентименталистских тем в романе Достоевского значительно расширяется за счет темы детства  и детского страдания. В иерархии сентименталистских ценностей детство – это время близости человека нравственному идеалу, причем мотив часто работает на противопоставлении расчетливому, коварному и растленному миру взрослых. Если у Достоевского бедность, слабость и униженность – мотивы, выводящие на христианскую моралистику, то и детскость – мотив, примыкающий к этому комплексу

В романах Достоевского практически нет изображений счастливого детства, нет и просто достоверных (в физическом и психологическом плане) изображений ребенка. Все дети (в особенности, девочки) у Достоевского как бы «на одно лицо». «Худенькие руки», «огромные глаза», «бледность» и «болезненность» петербургского ребенка – это своеобразная литературная формула, которую использует Достоевский и в «Преступлении и наказании».

Отмеченный нами применительно к «маленькому человеку» факт, что этот образ должен вызывать в «чувствительном» читателе жалость  как основную эмоцию, справедлив, думается, и в отношении образа «петербургского ребенка». Дети – персонажи в «Преступлении и наказании» – это, прежде всего, дети Катерины Ивановны. Мы видим их «крупным планом» трижды, и всякий раз с ними оказывается связан мотив холода (наготы, нехватки одежды или ее негодности), голода, страха перед непостижимым миром взрослых.

Первые два раза мы видим приемных детей Мармеладова в интерьере его квартиры (ч.1, гл.2). Обращает на себя внимание постоянное дублирование смыслов, а иногда и просто повторения в этом описании. Если девочка «высоконькая», то рука у нее «длинная» и даже «высохшая» (особенно странный момент в описании ребенка), а «спичка» в описании Поленьки встретится здесь дважды, и еще один раз в сцене ее разговора с Раскольниковым («Вдруг тоненькие, как спички, руки ее обхватили его крепко-крепко, голова склонилась к его плечу, и девочка тихо заплакала…» — ч.2, гл.7). 

Многократно отмечена негодность одежды девочки – рубашка не просто «худенькая», а «разодранная всюду», бурнус не только «ветхий», но и накинутый на голые плечи и не прикрывающий колени. Пространственное положение детей в комнате выдает их забитость, Катерина Ивановна стремительно расхаживает по комнате, дети ее боятся, прячутся «в углу», а спящая малышка находится «на полу» в подчеркнуто несвойственной спящему ребенку, неуютной позе.

Образ Поленьки будет интересен читателю еще раз: Раскольников попросит ее помолиться за него (ч.2, гл.7), во внезапной уверенности, что эта детская молитва поможет ему («…я, как уж большая, молюсь сама про себя, а Коля с Лидочкой вместе с мамашей вслух; сперва «Богородицу» прочитают, а потом еще одну молитву: «Боже, прости и благослови сестрицу Соню»).

В свойственной Достоевскому галерее образных удвоений, Поленька в один момент станет двойником Сони: «С Полечкой, наверное, то же самое будет», – говорит Раскольников Соне, с удовольствием наблюдая ее ужас от этих слов (ч.4, гл.4).

В заключение подчеркнем, что черты сентименталистской прозы и немецкой и английской мелодрамы XVIII – XIX веков в романе Достоевского входят в контекст современных писателю художественных и идейных исканий. Они использованы во многом «технически», во многом фрагментарно,

Достоевский иногда окрашивает «чувствительные» пассажи своего романа иронией. Но довольно стабильно и органично повторяющиеся сентименталистские темы, мотивы и образы дают нам право говорить о Достоевском в том числе и как о последователе и продолжателе этой линии в развитии европейского литературного процесса XVIII – XIX веков.

Литература:

  • Достоевский Ф.М. Преступление и наказание. – Собр.соч. в 10 тт. – Т. 5 – М., 1958
  • Достоевский Ф.М. Бедные люди. — Собр.соч. в 10 тт. – Т. 1 – М., 1958
  • Достоевский Ф.М. Белые ночи. Слабое сердце. — Собр.соч. в 10 тт. – Т. 2 – М., 1958
  • Достоевский Ф.М. Униженные и оскорбленные. — Собр.соч. в 10 тт. – Т. 3 – М., 1958
  • Бурсов Б.И. Личность Достоевского. – Л., 1974
  • Набоков В.В. Федор Достоевский. – Набоков В.В. Лекции по русской литературе. – М., 1996
  • Шкловский В.Б. О «Бедных людях». «Преступление и наказание». – Шкловский В.Б. Повести о прозе. – Т.2 – М., 1966
  • Соловьева Н.А. История зарубежной литературы. Предромантизм. – М., 2005
  • Хализев В.Е. Идиллическое, сентиментальность, романтика. — Хализев В.Е. Теория литературы. – М., 1999
  • Энциклопедия литературных героев. – М., 1997